зеленая лампа/ монолог о главном

Владимир ПОДЛУЗСКИЙ 

МЕЖИ

Что меня сделало поэтом


Пятого июня известному русскому поэту, одному из авторов журнала «Сибирь и Я» Владимиру Всеволодовичу Подлузскому исполнилось 60 лет. Страна все больше разворачивается к своим  духовным истокам. Недаром даже Владимир Путин в своей сентябрьской речи на Валдае подчеркнул: «Нужно восстанавливать роль русской культуры и литературы. Они должны быть фундаментом для самоопределения граждан, источником самобытности и основой для понимания национальной идеи». Поэзия Владимира Подлузского оказалась тем подарком, которого долго ждал наш народ. Приблизительно так написал один  читатель «Российского писателя», комментируя его недавнюю большую подборку стихотворений в писательском издании. В своей преамбуле к публикации секретарь правления Союза писателей России поэт Надежда Мирошниченко назвала Владимира Всеволодовича «новым русским национальным поэтом». По просьбам многих читателей «Сибири и Я» член Союза писателей России В. В. Подлузский, постоянный  автор самых престижных московских русских литературных журналов и знаменитых антологий, рассказывает о времени и о себе.

Медоносы

Рос я в брянском селе Рохманово, километрах в двадцати от старинного русского города Стародуб. Через соседнее Рюхово Карл Двенадцатый вел свои полки на Полтаву. Мои земляки, тогда уже партизаны, основательно пропололи тылы хромого короля, и до сих пор на местном погосте ютятся холмики, называемые Шведскими могилами. В районном городе Унеча, крупном железнодорожном узле, Щорс формировал свое войско. Тут же  в семье лесоторговца родился Блантер, автор нот бессмертной «Катюши». Село раньше принадлежало Украине, и гетманы его судьбу решали своими универсалами. После Гражданской воны Рохманово причислили к России, и возмущенные мужики на сходе орали: «Не хотим быть кацапами!..».

Не зря в селе редкая фамилия оканчивалась не на «о». Люд тут был ушлый. Местная средняя школа с начала прошлого века сеяла доброе и вечное. Каждая  хата вскормила минимум одного питомца с высшим образованием. Летом в клубе молодыми голосами звенели буквицы именитых столичных вузов. Здешних ученых хватило бы на кафедру. А полковников – на целый взвод. Орденами только нашей части села, именуемой в просторечии Хитрым хутором, можно было бы заполнить, как золотыми монетами, десяток ведерок. Медалей и возом не утащить. Точно резвых карасиков, которых мужики в нашей речке Стечне, бегущей в Днепр, удачно ловили на хлеб вентерями, а пацаны  их цапали простыми корзинками.

Старинных песен бабы знали великое множество. Роскошно пели и на престольные праздники, и на выборы. Мужики отчебучивали на бубнах и наяривали на гармошках. И на ошкуренных задами колодах тут же, в углу деревенской площади, резались в карты. Шум, гам, музыка, развевающиеся саяны. Пограничная Россия! Рядом – Украина и Белоруссия. За ночь можно доехать до Польши и Прибалтики. 

Порой  кажется, будто под мою грядущую поэзию сотни лет лепились растущие под напором подземных вод холмы и плелись дивные  дубовые и березовые перелески, вкручивая промеж дерев неземные нити планид. С этих холмов прозорливцы, может быть, разглядывали  не столь далекие золотые купола Киева и волны Черного моря и Азова. Именно здесь, наверное, и должен был родиться лирик, которого Надежда Мирошниченко, кого наши классики типа Ганичева и Распутина, именуют крупнейшим современным поэтом, в «Российском писателе» недавно назвала «новым русским национальным поэтом», взбаламутив тем самым весь честной литературный мир.

Мое село глухим никому не казалось. С обеих сторон в морозы через леса гудели поезда с донецким углем. Ревели паровозы пассажирских экспрессов. Истребители, взяв звуковой барьер, сыпали  на него ошметки фольги. В начале 60-х взметнулись  редкие гигантские сосны телеантенн. Самый первый «Неман» засиял в школе. После занятий  завхоз торжественно отмыкал специально сооруженный в ученической мастерской  шкаф, и набившаяся в зал толпа сквозь яростную пургу помех пыталась разглядеть грохочущую цивилизацию. А продвинутые пацаны запросто промышляли  в эфире, и краснозвездный вертолет, кружа над селом, пеленговал и отлавливал радиохулиганов. В 68-м, чуть не за околицей, по лесной дороге Брянск - Гомель всю ночь на Чехословакию шли танки. А за крайними усадьбами в мощных трубах нефтепровода «Дружба» пульсировала русская нефть, закручивающая хвосты хромированных мустангов Дикого Запада. Поперек продажных артерий шествовали стада, оставляя запах молока и свежих лепешек. А позади с кнутиком раз в месяц плелся я, отрабатывая семейную пастушью очередь.

Деревенским, в смысле крестьянским, я, конечно, не стал. Хотя с самых ранних лет помогал родителям-учителям во многих сельских работах. Особенно  весной и осенью. Было это, как сказали бы земляки, муторно, но необходимо. Огород, да еще с «дорезком» за километр от бревенчатых пенат, сарай с коровой, кабаном, курами, утками, погреб с соленьями, сад и пасека нам помогали выживать. Вокруг ульев выгуливал лозу невиданный в округе кислый виноград, а у плетня завораживали взор и нюх деревца сладкой шелковицы. То здесь, то там перли к небу дерзко пахнущие медоносы – мелисса и мята. Охапки малины, смородины и крыжовника. Вишни, сливы, конопляник и облепиха сторожили межи.

Я и сам постоянно стоял на условной меже. С одной стороны – кипучая деревенская жизнь, где каждый паучок знает, как ему лучше  скрутить крепчайшую паутинку. С другой – мой образный мир, украшающий самые обыденные предметы. И я фотографически  впитывал чарующие картины, когда над нижним пенным ярусом сада исходили соком волошки, тумановки, белый налив, французские груши и «глечки», сводящие с ума мириады цветных насекомых. Вслушивался то в мерное, то в нервное гудение пчел, которые однажды во время взятка взбесились и «зарезали» наших собак.

Вся эта противоречивая роскошь, переходящая порой в опасность, требовала  повседневного ухода. Особенно доставали копка картошки и вывоз на санках глыб снега из пасеки. Для мальчишки, который мечтал стать поэтом, а грезил я лирой с пяти лет – с тех пор, как отец, в прошлом кадровый офицер-контрразведчик, научил меня читать и писать, трудовой календарь был сущим наказанием. По крайней мере, мне так казалось.

На каникулах немного подрабатывал  в колхозе. Заготавливал сено на лесных угодьях. Стаскивал копны к стогу конной волокушей. Не денег ради, платили копейки. Чтобы родителям дали сенокос для буренки Галки.

До школы в сельской библиотеке я прочитал сотни три детских книг и все чаще покушался на отцовские, которые тот поглощал с завидной быстротой. А я лежал на кровати и тоже читал через папино плечо. Иногда обгонял отца, нетерпеливо ожидая, когда тот перевернет страницу.

Мощным источником воздействия на юную натуру была и улица с ее безудержными порывами сексуальности и разлитой в лунном воздухе мистикой. С рассказами об огненных колесах, коромыслах и расхаживающих на задних лапах огромных черных котах. И нашей бывшей соседке, прилетающей с кладбища в свой пустой дом.

Первые стихи я написал лет в восемь с мамой вдвоем. О зиме. Но строчки, на которых настаивала мама, мне сразу не понравились, хотя я их до сих пор помню. Осмысленные стихи стали появляться лет в четырнадцать. Уже тогда я влюбился в поэзию Есенина, близкую мне по духу и ощущаемую каким-то шестым чувством.

А чувством этим, думаю, было православие. В два года меня крестил  в своем приходе родной дед Петр Дружинин, священник, в 30-х по доносу попавший на Беломорканал и освобожденный лично Сталиным, с которым по пожеланию вождя во время приезда того на стройку Петр Матвеевич имел весьма откровенную беседу. После открытых упреков всесильному Иосифу дед ждал расстрела, а его амнистировали и направили в хороший приход, в брянский поселок стекольщиков Бытошь. Об этом я писал в своих стихах. О том рассказано в моем романе в стихах «Тарас и Прасковья».

Дома в шкафу мама прятала семейные иконы. Их не раз пыталась обнаружить учительская шайка-комиссия, состоящая из алкоголиков и воров с партбилетами. Все  они кончили плохо. На Пасху, часов в шесть утра, к нам бабки заносили освященные куличи, яйца и прочие яства,  побывавшие уже ночью за десять верст, в  Яцковичском храме. Там же, по-моему, в детстве крестили маленькую Людмилу, тогда еще не Путину. Отец ее из тех мест. Праздник Воскресения был для меня самым любимым и таинственным, окрашенным в солнечные и меловые, с синькой, тона. А солнышко так и играло в разноцветных яичках, которыми потом на цвинтаре, бывшей храмовой площади,  мерялся  с мальчишками на взбитки.

Позже я многое узнал о своих предках. По бабушке, Марии Тимофеевне  Красновской -Дружининой – учителях и священниках. Ее родные братья, Николай и Александр, учились в Нежинской духовной семинарии вместе с будущим известным украинским поэтом Павлом Тычиной. Трое парубков каждое лето приезжали в Рохманово на каникулы. В домашнем архиве сохранилась фотография. Молодые, красивые, интеллигентные. Павло даже безуспешно сватался к Марии. Моя мама, Наталья Петровна, за одной партой сидела с Дмитрием Дудко, знаменитым русским  священником и проповедником, жившем в Москве, но под конец жизни основавшим в родном соседнем селе Березина-Зарбуда церковь, на строительство которой я, находясь на Брянщине в отпуске, дал монашкам тысячу рублей.

Дальний прямой предок моего отца, Всеволода Николаевича, Пахомий Подлузский был ещё в конце 17 века четвёртым по счёту ректором престижнейшей Киево-Могилянской академии, из которой вышел цвет восточнославянской науки и литературы. Двоюродный дядя отца (по моей второй бабушке Анне Власьевне Протченко-Подлузской),  академик Иван Филиппович Протченко был редактором советских орфографических словарей. Он даже даровал моему отцу после школы ботинки, и тот поехал учительствовать в лесную мглинскую Луговку. Там рядом вырос хутор Подлузский, в окрестности которого любила ездить на пикники не чуждая похождений партийная элита.

Печататься я начал рано, где-то в пятнадцать лет. Сразу и стихи, и первые журналистские материалы. Написал в девятом классе очерк о своем учителе и принес в редакцию Унечской районной газеты, что на Брянщине. Ответсекретарь Петр Чубко посмотрел и воскликнул заму редактора Александру Бовтунову, сидящему напротив:

– Саша, смотри, какой талантливый парень!

Очерк опубликовали. А потом вышла подборка стихотворений в «Брянском комсомольце».

После школы я отправил документы на журфак МГУ. И, наверное, поступил бы. Ведь школу закончил с похвальной грамотой. Медалей сельским ребятам не давали. Золото расходилось среди детей райпартактива. Но, заполняя  в университет документы, я по-комсомольски честно указал, что дед у меня священник. Хотя к тому времени и покойный. Такая правда на много лет закрыла дорогу на журфак. Предстояла длинная тернистая стезя в литературу. Я был готов к любым испытаниям. Укрепляла всесильная уверенность, что буду журналистом и поэтом. Душа подсказывала.

Экзамены, конечно, мне «помогли» провалить. Начиналась самостоятельная жизнь. Забегая вперед, скажу, что журфак я все-таки закончил. Питерский. В сорок лет. С красным дипломом. Правда, надо было пересдать один экзамен. Помог мне в этом  очень интеллигентный и немногословный однокурсник Олег Путин, уже получивший до университета два диплома и поработавший на Контору в Скандинавии. Его двоюродный дядя Владимир Владимирович трудился тогда помощником ректора по международным делам, а потом стал первым вице-мэром Санкт-Петербурга.

Из других близких университетских друзей больше всего помню профессорскую дочь Анну Питкевич, которая вышла замуж за сына двоих профессоров и стала Анной Амелькиной. Это имя долго гремело со страниц «Комсомолки». Ее в «КП» даже признавали лучшим корреспондентом года. Сейчас Анна – пресс-секретарь  головного банка «ВТБ-24». Писала мне по электронной почте, что работает над книжкой «Люди в банке». По дороге на работу в метро (свою машину из-за пробок оставляет у станции «М») любит читать Гончарова. В электронной книге.

Преображение

Любезный Петр Никитич Чубко позвонил в Погар, и вчерашнего школьника согласились взять в газету «Вперед». И вот я, семнадцатилетний, в Яблочный Спас, еще не зная, что по-другому он – Преображение Господне – дождливым утром нахожу за фигурной дубовой калиткой с клямкой белую редакцию. Погар – маленький русско-хохляцкий городок, славный сигаретно-сигарным комбинатом, чьи буржуйские скрутки курил сам Черчилль, а пролетарскими сигаретами баловался Брежнев, и ядреной усатой цыбулей. У ветных  дородных хоромин с верандами погарцы, прозванные рубцами, сеют не картошку, а лук. Его по ангельской цене, вызывая ажиотаж,  закупает консервный завод, чтобы потом по дешевке отправить на Север. Многие на  слезном овоще становятся  богатеями. Покупают машины, мотоциклы с колясками, набивают книжки. По улицам бродят живописные дивчины, породистые дядьки, прокуренные тетки -сигарницы, нажива и легкая коррупция. Из открытых окон строчат швейные машинки.

Запах, особенно в непогодь, везде соответственный. Как от питуха из булдыря, затесавшегося в универмаг. Однажды я видел, как пьяный мужичок вечером катил на драндулете по Погару и всю дорогу сквозь дырчатый багажник из авоськи сеял украденные на комбинате сигареты.  

А люди тут веселые, радушные. Разносят по яблоневым улочкам смех, переходящий порой в казацкий хохот. Уборщица отвела  меня к тетке Наде, которая держала квартирантов. Мест не было, и мне предложили красный деревянный диван у входа, более похожий на лавку. Постели не дали. Кантуйся пока тут.

Потом я ходил по адресам. Везде отказывали в жилье. Запомнился ухоженный, весь в цветах, дом, напоминающий терем, а изнутри похожий на церковь. Зал перегорожен самым настоящим иконостасом. Горели лампадки. Пахло непривычно грустно. «Ой, не жить тебе, Володя, тут»...

Примерно через неделю к Надежде пришла седоватая женщина в потертом сизом пальто и предложила перейти к ней на квартиру. Софья Ильинична была в войну партизанкой, дочкой комиссара. Говорила, что в отряде всегда носила гранату, чтобы подорваться в случае чего. Трудилась в Водоканале. Жила с сыном Сергеем. Двое старших женатых сыновей обитали в Питере. Мне отвели горенку с иконами, одна из которых, по рассказу С. И., в канун моего прихода обновилась. Осветилась и засияла первозданным светом.

Однажды я утром проснулся, а надо мной стоял мужик с топором. Бывший муж Софьи Ильиничны, которого она за глаза величала Хохлом. Я выскочил в окно и помчался в милицию. Там посмеялись: «А, Гришка чудит!..».

Запомнилась первая командировка. Совхоз «Чеховский». Парторг Владимир Ильич возил меня по деревням. Показывал, комментировал, хитро щуря золоченые очки. Поразила деревня Березовка. Гористая. Какая-то крутая. Через годы я узнал, что там родилась моя мама, когда дедушка в тех краях служил батюшкой.

С кем бы я в Чеховке и Березовке ни встречался, поражался русскому гостеприимству и благоговению перед словом вообще и поэтическим  в частности. Девушка из сельсовета подарила областную молодежку с моими стихами. Сейчас вот думаю: а вдруг ее бабушку в младенчестве крестил мой дед, Петр Матвеевич? Пришло время благодарности поповскому внуку. 

А в армии была еще одна Березовка. С ударением на третьем слоге. Городок в Одесской области, где наш дивизион в канун крупных учений выдраивал целый населенный пункт перед прибытием маршала Якубовского. Той командировке я посвятил главу в «Тарасе и Прасковье».

С  третьей Березовкой столкнулся еще через двадцать лет. Но уже в Пермском крае. На эту речку с пудовыми щуками меня  вместе с петербургскими радиологами забросил «Ми-8».Учёных, всю жизнь искавших урановые жилы, интересовало атомное озеро, образовавшееся у Березовки от подземного взрыва трех ядерных бомб. Я оказался первым советским журналистом, побывавшим на том месте, где академики и маршалы в 72-м, когда я рыл инженерные траншеи под Одессой, пытались развернуть Печору на юг, копая дьявольскими зарядами ей новое русло.

По бурелому журналист Коми профсоюзной газеты, как все, таскал тяжеленную аппаратуру, отдаленно напоминающую артиллерийские дальномеры и теодолиты, знакомые  по армейской службе. Только они, в отличие от военных ДАКов, подпитанные здешними изотопами, жужжали, как пчелы, готовые зарезать Каштана и Шарика. Почивал я в спальном мешке у костра на ельнике. С топором  под боком. От медведей.

Знаки и символы, как теперь понимаю, с детства окружали меня повсюду. На Чистый четверг русская девушка Мария привела в Погарский собор, перестроенный при поляках в костел, а после подвига нижегородских ополченцев вновь – в православный храм. (Кстати, Погар назван в честь князя Пожарского, чьим владением раньше и числился. До 17 века его именовали Радогощь. Имя до сих пор вызывает трепет у историков. Тут бывали многие  русские деятели. Например, Юрий Долгорукий и Александр Меньшиков).

Маша позвала просто посмотреть. Не скажу, что служба  впечатлила. Скорее, напрягла. Вышел с ощущением, что побывал в ином  колеблющемся измерении, где не очень уютно. Пасхальных уроков оказалось мало, чтобы пареньку из партийной газеты  вдохновиться храмовой радостью.

Через Погар не раз проезжал Гоголь. Говорят, знаменитую лужу он как раз подсмотрел тут, а не в Миргороде. Охотно верю, вспоминая дорожное жирное месиво, из которого, должно быть, черти отливали свои котлы.

Из городка, мимо табачных, луковых и свекловичных плантаций, вёл двадцативерстный шлях прямо в Новгород-Северский, где князь Игорь собирал в бессмертный литературный поход свой полк. В столице княжества я так и не побывал, хотя в Москве не раз садился  в одноименный поезд, но всегда сходил по дороге. Зато газетная работа в былых Игоревых владениях научила особому языку и традициям.

В университете, например, мне удалось приоткрыть одно из темных мест в «Слове о полку Игореве», чем я несказанно обрадовал Милену Всеволодовну Рождественскую, дочь поэта Серебряного века, сопровождавшего из Питера в Москву гроб с телом Есенина. Профессор, ближайший помощник Дмитрия Лихачева, преподавшая нам древнерусскую литературу, не раз трехлетней девочкой сидела у Сергея Александровича на коленях. Узнав, что я работал в Погаре и Мглине, указала на строку: «На болони бъша дебрь Княня». Над ней, мол, ломает голову весь Пушкинский Дом. А мне эту строчку за дружеским ужином объясняли учителя из мглинских Красных Косаров. Дескать, по замерзшему болоту поздней осенью мужики косят сено. Милена Всеволодовна ахнула и помчалась через линию  в старинный особняк со священными рукописями «просвещать» Лихачева. С тех пор, говорила она мне, одним темным местом в гениальном «Слове» стало меньше.

Главное, чему я научился в свой первый журналистский год, конечно, не писать. Тому учатся всю жизнь. Господь сподобил  меня довольно правильно воспринимать жгучий поток разношерстной информации. Район был передовой. С богатыми землями и чудесными людьми. Со сказителями, утверждавшими, что в окрестных болотах утопла золотая карета Наполеона. С живыми героями Советского Союза и социалистического труда. С гоголевским, что ли, очарованием человеческих отношений. Поэтому я сочинял не только статьи, но и стихи. Пусть не всегда совершенные, но искренние. Строил часто их по принципу есенинских корабельных образов. Многоступенчатых и многомерных.

К своим героям я добирался на «Аннушке», «кукушке», «попутках, мотоциклах, телегах, казенных «газиках» и своих двоих. Ночевал на тряпье, лавках, канцелярских столах, топчанах и кроватях с электрическим подогревом. В зависимости от ума, рук и статуса хозяина. Журналистов тогда любили и старались приютить и угостить от души. Особенно вкусно и сытно кормили в семьях сельских специалистов. Их жены знали толк в блюдах. Люд не чурался бесед, пересыпанных  говорком, которого и у Даля не сыщешь. Выслушивал местных гениев и откровенных безумцев. Газета «Вперед» и стала моим первым университетом, в котором я учился, думаю, на твердую «четвёрку».

Бывали и курьезы. Однажды весь тираж с моей заметкой о юной Кате – шофере бросили в редакционную топку. При правке в спешке выбросили пару линотипных строчек про полуторку. Корректор и  дежурный  литсотрудник, так называемый «свежий глаз», «очепятку» не заметили. И Катя превратилась в тренажер для старшеклассников, изучающих машиноведение.

Куратором в редакции у меня был Анатолий Згонник, успевший к тридцати двум годам отслужить на флоте, закончить Белорусский университет и по тревожной повестке отправиться в только что созданную газету Группы войск в Чехословакии. Он и прислал мне в Брянск телеграмму (там я учился на месячных обкомовских курсах) о призыве в армию. Кто-то в таких случаях пьет горькую, а я ночь напролет читал «Щит и меч» Вадима Кожевникова. Между прочим, фильм по этой книжке, по признанию Путина, стал для будущего разведчика судьбоносным.

Потом – проводы в армию, и старлей запаса Згонник на полном серьезе сказал:

– Встретишь в армии офицеров - участников чехословацких событий, передавай привет. Они  должны помнить меня по газетным очеркам. Действительно, встретил и служил  в Запорожье в артдивизионе подполковника Николая Михайловича Погорелова, героя одной из публикаций Анатолия Згонника. Комдив, помнится, сильно удивился привету из горячего 68-го. Прихрамывающий после Праги, он время от времени меня по-отцовски поругивал за дембельские проделки, но как-то, прочитав уже мой очерк об учениях в газете Одесского военного округа, сказал:

– Быть тебе, сержант, политобозревателем!

Отвлекусь и скажу, что в конце 90-х я работал редактором Коми регионального приложения к «Аргументам и фактам», и их главный редактор, легендарный Вячеслав Старков, предлагал мне в Москве  именно эту почетную должность.

Воспоминания о подполковнике Погорелове и других офицерах и солдатах дивизиона стали творческим толчком для создания романа в стихах «Тарас и Прасковья», который за пять месяцев только в Интернете прочитали около ста тысяч человек. Прообразами стали реальные люди, встреченные мною в Погаре и других брянских городках. Особенно, в Климове и Мглине. Но у Тараса и Прасковьи масса прототипов. Особенно у Прасковьи. Журналистика дала возможность десятками лет изучать быт и характеры тысяч людей, которым находилось уютное место не только в очерках, но и во многих стихотворениях, поэмах, романе.

Каждый брянский район, где я поработал, мне что-то дал. Погар – первые уроки профессии и христианства. Мглин – половодье чувств. Климово – широту пограничных славянских характеров. Комаричи –  очарование полустепи. Суземка – предощущение сходящего с пьедестала Богдана Хмельницкого. Потрепанная атомом Гордеевка –  пафос преодоления Чернобыльской катастрофы. Чем краше и богаче удавались места, тем сильнее и яростнее их щипали изотопы. Ученые трындят, что те не имеют цвета, вкуса и запаха. Это не так. На губах  чуешь привкус тяжелых металлов. А их молекулы сверкают на солнце искорками. Ко всему, НЛО везде шныряют. Даже из озер выпрыгивают. Зеленые человечки в скафандрах к бабкам заглядывают. Сны вещие снятся. Старухи бают, что очередной парад на Красной площади Гагарин принимать будет. Радиация, господа, не фунт изюма. А нечто промежуточное. Межа…

Я всегда  преображался от соприкосновения с солью земли нашей – лучшими людьми, которые помнили, что ходят под Богом. А когда они пытались вильнуть налево, их обязательно настигала кара. Истина особенно ясно видна репортеру районки, живущему рядом со своими героями. Не ангелу, а обычному человеку со страстями и искусами. Каждый шаг как на ладони. Слух обгоняет. Ты на порог редакции, а у профсоюзных активистов улыбочки. Знаем, мол. И вот пульсируешь в этой радужной капле России, именуемой районом, влюбляешься, разочаровываешься, набиваешь шишки и создаешь нечто, что иногда становится хорошей литературой.

Розовая тройка

С детства я мечтал побывать в Михайловском и Константинове. Увы, благословенных мест увидеть не довелось. Хотя на поезде переезжал через Оку, уже поцеловавшую есенинскую Мещеру, и следовал через Пушкин, где в бытность города Царским селом, проказничал великий лицеист.

Заносила сюда судьба и военного белесого санитара, которого ждали для беседы царские дочери. А потом из серебряной ложечки угощали сметаной.

Отметиться удалось только на могиле Сергея Александровича. Да из университетского окна видел старое здание гостиницы «Англетер», которую неотроцкисты вскоре взорвали.

Зато часто ходил мимо ректорского флигеля, где родился Александр Блок. На памятные двери либералы любили клеить свои листовки. На Смоленском кладбище бывал  под могучим тополем с окисшей бронзовой табличкой, утверждавшей, что здесь лежит бледнолицый символист. На самом деле, прах Блока давно перенесли на Литераторские Мостки.

У поэта явно есть потусторонняя потребность общения с тенями лириков, ставших памятниками. Чувство выше жажды славы. Оно сродни особой религии, которую исповедуют только посвященные.

Из современных больших поэтов лично встречался только со Станиславом Куняевым, ну и около двух десятков лет дружу с Надеждой Мирошниченко, ученицей Станислава Юрьевича.

Что же такое поэтическая судьба? Вещь заманчивая, таинственная, обитающая на грани многих миров и ни в одном из них не живущая. Любая привычная схема, порядок, формула и закон напрочь разрушают царствие Слова, оставляя лишь его обесцвеченную скукожившуюся оболочку. И поэтому даже обычная газетная работа, энергетически близкая поэзии, выталкивает творца из колеи, как  стихотворный размер исторгает из строфы чужеродное словцо.

Настоящий поэт чувствует свое предназначение с младых ногтей. Я был мечтателен; во всем, например, в росе, видел чудо. В деревне подобные чудеса на каждом шагу. В пять лет с раннего утра я гонял за пару километров уток в урочище Поплово, попастись на ржевнике. И однажды туда приперся самый настоящий волк. Я поднял хворостинку и произнес тут же придуманное заклинание. И зверюга …исчезла.

Как-то вечером пас после дойки корову на лужайке, откуда было рукой подать до погоста. Вдруг с кладбища в сад умершей соседки прилетела большая белая тень. Наутро мама мне сказала, что во Фросином саду нашли платок, в котором гулящую бабу похоронили. А люди еще несколько лет шептались, что мамка моего друга Мишки их преследует по ночам. Мишка тоже намекал. Со временем такие рассказы стали основой для некоторых моих произведений. В частности, поэмы «Русская труба».

Долго ни о ком кроме Есенина я слышать не хотел. Обижало, когда мама мне заявляла, что розового коня не бывает. За нашим огородом стояла колхозная конюшня. Перед весной жеребцы буйно гоняли кобыл, и порой прямо вкухонное окно удавалось подсмотреть картинки, о которых детям говорить не принято. Кони мастей были разных, но розовых точно не видел. Хоть и свято верил, что они бывают. И вот в радиационной Гордеевке мне сказали, что в полночь по главной улице там пролетает тройка розовых коней, запряженных в карету. А на огородах откуда ни возьмись появляется черная привязанная коза, также внезапно исчезающая.

Из религиозной и мистической  сферы поэзия и зарождается. Когда она проистекает из государственных и партийных установок, появляется вполне профессиональная, но опасная для психики читателя тягомотина, обзываемая идеологией. Автор может быть державником, истинным поклонником  очередного цезаря, как бы его ни называли, но он не поэт. Читатель от его виршей часто скатывается к неверию. Таков диагноз советского человека, от которого как-то стыдливо припрятывали Есенина и Рубцова, способных его вернуть к истинам русской жизни. Тогдашняя дерусификация общества обернулась трагедией. Обездоленная душа исказилась. Она уже не в состоянии  была вобрать чувства добрые, пробужденные лирой. Под завязку нахлебалась порционной несоленой каши из высокопарных, не поддающихся размолу и размягчению слов. Невкусных и несъедобных. Хотя с точки зрения записных теоретиков – точных и правильных.

Помнится, в ночной холодной электричке я спрашивал у брянского поэта Виктора Макукина, учившегося в Литинституте на одном курсе с Николаем Рубцовым: «Витя, вы хоть понимали, с кем ходите рядом?». «Да ты что, Володь! Конечно, нет. Все стихи писали. Все гордые были». А ведь Виктор, как и его тогдашний дружок, детдомовец. Вместе их изгоняли с очного за дружеские попойки и вместе восстанавливали на заочное.

…Ехали мы с Виктором после выступления на Лопандинском сахарном заводе, что на границе Брянской и Курской областей. Запомнилась огромная серая  сахарная  пирамида метров в двадцать посреди мрачного цеха. А вокруг мельтешили работяги с такими же серыми лицами. Вскоре они пришли в Красный уголок и слегка оживились от стихов. Истомленным «сладкой жизнью» людям дали щепотку соли. И они пришли в себя. Порозовели. Похожую гору, только из клубники, я  видел в Климово. Вот бы тамошним варщикам джемов тоже преподнести кисленькую ягодку. Авось бы очухались. Много клубнички – ой как вредно для здоровья. Мечтал же о колодезной воде знакомый директор Творишинского спиртозавода, обставленный проклятыми колбами со свежими образцами.

…Мы часто говорим о едином духовном славянском пространстве. Символом его стал Монумент Дружбы на границе России, Украины и Белоруссии. Там ежегодно проходят потрясающие фестивали, где бывают лучшие коллективы из братских стран. Туда прилетали Патриарх Кирилл и Владимир Путин. В свое время, как журналист Климовской районки, побывал там и я. Написал статью «Цветы бессмертника». Ее тут же, переведя на национальные языки. Перепечатали пограничные украинские и белорусские газеты. Запомнилась командировка и обедом в доме директора местной десятилетки. За доброй чаркой мне рассказали, как юрковичские педагоги учат ребятишек из украинской Липовки, а тамошний богатый магазин потчует русское село гарным маслицем и разными деликатесами.

Об этом вроде простом факте я постоянно размышлял, работая над романом в стихах «Тарас и Прасковья». Такие связи никаким политикам уже не разорвать. Они, как рифмы, держат поэзию славянской жизни.  

Содержание